|
Прометей символизма
В культуре Запада преобладало саморазоблачение, саморазвенчание, самобичевание человека, в культуре Востока — самовосхваление, самовозвышение, народоугодничество, народопоклонство. Конечно, и на Западе существовал национализм, шовинизм, расизм, как на Востоке создавали язвительную сатиру Гоголь, Щедрин, Платонов. Но речь идет не об отдельных художниках, а о культурной элите как таковой. Культурная элита Запада, ее величайшие представители — Шекспир, Свифт, Гёте, Бодлер, Ибсен, Джойс, Кафка — никогда не «пасли народы», чувствуя опасность возвеличивания человека, заигрывания с непредсказуемой массой, разжигания ее разрушительных стадных инстинктов. Все они своим творчеством скорее шокировали собственные народы, чем пели им осанну, эпатировали, выставляли напоказ и яростно разоблачали пороки народа, нации, собственной страны, человека как такового. Свифт, не таясь, говорил, что ненавидит человечество, Шекспир писал Калибана, Мольер — Тартюфа, Теккерей — сноба, Элиот — иллиджей и пруфроков, Ортега метал гневные филиппики в адрес человека-массы. Бичуя народ, разоблачая человека-массу, западные художники — от Шекспира до Беккета — прививали иммунитет к раковым опухолям богоизбранности, богоносности, всемирности. Говоря человеку правду о нем, развенчивая антропоцентризм, демонстрируя борьбу Бога и дьявола в душах людей, западная культура диагностировала общественную чуму мессианства, национального чванства, лечила патриотизм и богоборчество самоосмеянием, самоослепление и самовоспевание — самоиронией и свифтовской сатирой. «Очистительный огонь Ибсена»1 — вот, пожалуй, самая точная характеристика, данная Осипом Мандельштамом прижиганиям, с помощью которых Европа лечилась от язв шовинизма, мании величия, богоборчества, самопорабощения идеей. Бранд, Пер Гюнт, Привидения — жестокая правда о народе, сатира на «совиновных», саркастический гротеск на «норвежских норвежцев» (norsk norskman), «почвенная стихия с обратным знаком», жестокое развенчание романтизации народной жизни, язвительная пародия на крайний национализм и на стремление к национальной духовной замкнутости. «Мой край родной! Народ моей страны, Не потому ли процветает ныне ледяная страна, что ее поэт бросал своему народу такие стихи? Не потому ли в Германию пришел фюрер, что неистовому Гейне в свое время не хватило мужества, по его собственному выражению, «срать на Германию»? Не потому ли большевики превратили в концлагерь Россию, что ее поэты «пасли народ» и внушали ему мысль о богоносности и всемирности?.. В Письме в стихах, адресованном Ибсеном Георгу Брандесу и опубликованном в журнале со знаменательным названием Девятнадцатый век, есть потрясающий символ «трупа в трюме»: корабль-Европа — комфортабельный, превосходно оборудованный и идущий в правильном направлении пароход, но пассажирам всегда надо помнить, что «в трюме сокрыт труп». Чего ж еще, чтоб плыть нам без забот? Да, Ибсену, при всем его пророческом даре, не удалось предостеречь Европу от «трупа в трюме» — на какое-то время «сверхчеловеки» из баварских пивных вынесли его из тьмы покуражиться на сцене истории, но «труп в трюме» позволил самому Ибсену, Герту Вестфальцу, Капеллоне, строителю Сольнесу осознать очень важную мысль, что его сатиры на Норвегию, на «норвежских норвежцев», на их национальный характер — общечеловечны, что Бранд, Пер Гюнт, Гедда Габлер живут в каждой стране. Работая над «Брандом», Ибсен, по его собственным словам, держал на письменном столе под стеклом живого скорпиона. И когда тот начинал кукситься, писатель подкладывал ему какой-нибудь мягкий плод, скорпион пускал в него яд и снова выздоравливал. Те же чувства возмездия испытывал Ибсен по отношению к самому себе и своим соотечественникам. В своей ненависти к Норвегии он в ту пору зашел так далеко, что однажды, стукнув кулаком по столику в кафе, громогласно заявил, что уж по крайней мере одно для сына исключено: Сигурд никогда не станет норвежцем2. При всем том, что Бранд и Пер Гюнт «давали жесточайшую, беспощадную критику Норвегии, рисовали норвежский народ как грубую и стяжательную, погрязшую в мелочах или предающуюся безудержному фантазированию массу», демонстрировали, что плохо обстоит дело с «самим правилом», а не с исключениями (народом, а не отдельными индивидами), при всем развенчании норвежской национальной романтики (герой национального мифа Пер Гюнт становится спекулянтом-авантюристом), оба эти произведения — по содержанию, символике, стихии фантазии — далеко выходят за пределы антинационального гротеска. Это — и сведение счетов писателя с самим собой, и глубочайшее проникновение в психологию толпы и героя, и театр абсурда...
Пер Гюнт — не просто сатира на норвежский народ, на национальный самообман и национальное бахвальство, но — это гораздо важней! — гоголевское изгнание беса из самого себя, саморазвенчание, изничтожение идолов, которым служил молодой поэт. Не случайно он говорил, что позаимствовал черты своего героя в ударах пульса собственного разума, что он щедро снабдил его всем тем, что ненавидел в себе самом и в своих соотечественниках. Секрет воздействия этой и других пьес Ибсена на национальный менталитет — в глубоко скрытой, подсознательной мысли, которой со времен Паскаля питалась Европа, — «начни с себя!». Народ мой, ты поднес в глубокой чаше
Но это вовсе не проповедь Толстого и не национальные экзальтации Достоевского — это не «вторая щека», а пощечина, не «всечеловечность», а «изгнание бесов», не «воспитание нации», а желание пробудить каждого человека.
О чем Бранд? Воспроизвести, пересказать поэму и пьесу нельзя, как нельзя пересказать миф. Главное здесь не внешнее действие, а подтекст, обращенный к подсознанию внутренний диалог автора с самим собой, одновременно самоутверждение долго подавляемого индивидуального духа и предостережение об опасности «вождизма» и «заратустризма».
Но это далеко не единственное и далеко не исчерпывающее прочтение! Да, действительно, в до предела насыщенном диалоге с самим собой, свидетелями которого мы становимся, в диалоге, делающем всех персонажей внутренними голосами их творца, мы слышим, что призвание Божие поглощает Бранда целиком, без остатка. Бранд-Ибсен требует, чтобы и другие жертвовали всем, если Бог — внутренний голос — подсказывает им это, вместе с тем он, пророк, проповедник и герой, несет всем несчастье, в том числе самым близким — матери, возлюбленной, самому себе. Пророчества, проповеди и герои опасны, говорит Ибсен. Конечно, Бранд — только часть Ибсена, но очень важная часть, разве что лишенная той амбивалентности, от которой он пытался избавиться, но, к счастью, не смог. Бранд лишен ибсеновской парадоксальности, спонтанности, противоречивости и тем опасен. Первоначально Ибсен задумал написать Бранда в форме поэмы и создал первые ее песни — так называемого Эпического Бранда, из которого я привел введение, обращенное «к совиновным». Затем драматург взял верх над поэтом, и в результате появилась одна из самых великих пьес, в которой, как в джойсовском Улиссе, есть гневные филиппики в адрес своего народа; идея крушения Великих Идей, для осуществления которых не считаются с жизнью и счастьем других людей, когда цель оправдывает средства; проблема имманентной зависимости личности от рода, наследования вины, невыполненного долга, ответственности; широкое символическое изображение мировой истории; развенчание вождя и толпы и т. д. и т. п. Каждая отдельная жизнь бесконечными нитями связана с жизнями иных, и эти глубоко сокрытые взаимосвязи требуют величайшей осторожности и ответственности — не только за собственные дела, но и за деяния близких, родителей, детей, окружающих. Одно преступление неизбежно наслаивается на другое, грань между унаследованной и собственной виной зыбка и неопределенна. Своим острием пьеса направлена против идей Ренессанса, Просвещения, против человека-чистой доски, против доктрины прогресса, против героев и толпы. Собственно, на переднем плане (а в драме — множество сюжетных пластов) — столкновение непреклонного проповедника (им мог бы быть вождь, мудрец, великий художник) и паствы. Цель Бранда — та же, что у Вольтера или Дидро, разве что в религиозной оболочке: воспитать, вылепить нового, цельного и последовательного человека, но цель эта абсурдна и недостижима. Обман — «чистая доска», обман — прогресс, обман — равенство, обман — безоблачное счастье, обман — всеобщая любовь. Среди множества символов особое место занимает брандовские «горы и долины»: по Бранду в современном обществе господствует низкий, утилитарный «дух долины», а «горный дух» присутствует лишь в отдельные моменты душевного «вознесения», позволяющие мещанину считать себя причастным к высшим сферам бытия. Между тем цель Бранда состоит именно в том, чтобы уничтожить различие между «долиной» и «горами». Но это — тоже утопия. Требование Бранда-Заратустры «всё или ничего», моральный абсолютизм не менее опасны, чем моральный релятивизм. Строя новую церковь, Бранд вносит в нее пороки старой, лишь меняя внешнюю форму лжи, которой прикрывается современное общество. В маленькой церкви — маленькая ложь, в большой — большая.
Одна из многих идей Бранда: мир не следует приукрашивать, он таков, каков есть. Идеализм хорош в сфере духа, утопия хороша как иллюзия, но ломать жизнь, вести человеческую толпу к «горним высям», пренебрегая человеческими качествами, бессмысленно и опасно. Люди должны знать правду о себе, не заблуждаться относительно своих достоинств и пороков, просто быть собой. Да, человечество надо будить, пробуждать, заставлять думать, но ему нельзя лгать, его опасно приукрашивать, его безответственно завлекать, его преступно разлагать ложью о собственном величии. Ведь близок день мести и день суда Ханс Хейберг:
Ибо, в конце концов, правда побеждает ложь: только народ, знающий горькую правду, способен одолеть собственное зло. В речи, произнесенной после почти тридцатилетней эмиграции, Ибсен сказал, что, возвратившись, обнаружил в Норвегии значительный прогресс. Но, — продолжал он, — посещение родины принесло мне и разочарования...
А до такого освобождения «иметь Норвегию родиной нелегко...». В нашей весьма скудной литературе о Норвежском Шекспире, величайшем драматурге XIX века, доминирует тема «революционности», «демократизма» и даже анархизма Ибсена. Плеханов прямо говорил о «родстве духа Ибсена с духом великих революционеров». И это сказано о человеке наиконсервативнейших взглядов, твердящем о необходимости «нового потопа», восторгающемся самодержавием в России и тем, «какой там замечательный гнет». Одна из любимых мыслей Ибсена, многократно и в разных вариантах повторенная, заключается в том, что «свобода духа и мысли лучше всего процветает при абсолютизме» — «это доказано примером Франции, а позже Германии и теперь России». Теперь — это в 1872 году... Ибсен терпеть не мог либерализма, «который никогда не проникал до корней зла» (!). Ибсен — не переносил демократию, не желал слушать разговоров о равенстве. Ибсен останавливался на улице и почтительно и низко кланялся ландо с королевскими или дворянскими гербами на дверцах, даже пустым. Ибсен, не переставая, твердил о власти лучших — такой вот революционер... Вообще он был глух к политической мышиной возне. Он стучался в сердца не народов, не классов, не наций, а в сердце каждого человека, требуя «быть самим собой», быть верным божественному призванию, чутко ощущать миссию, вложенную в человека Творцом. Литейщик пуговиц в Пер Гюнте говорит: быть самим собой означает всегда выражать собой то, что хотел выразить тобой Господь. Экзистенциализм Ибсена очень глубок, скажем, Комедия любви написана под непосредственным и мощным влиянием Киркегора и является, можно сказать, предпоследней ступенью к великому конфликту в Бранде. Почти со страстью Датского Сократа Норвежский Аристофан разоблачал и развенчивал конформизм «сплоченного большинства», опасность омассовления человека и стертости личности. Но с еще большей страстностью, временами доходящей до экстатичности Климакуса, он пытался постичь абсурд бытия, «страх и трепет», неумолимость божественного закона. Бранд — это ибсеновский Авраам, в которого «моя [Киркегора] мысль проникнуть не может», ибо вера начинается там, где кончается расчет. Ибо «вера значит именно это: потерять разум, чтоб обрести Бога». Ибсену духовно близок мрачный пафос, пронизывающий Страх и Трепет, как ему понятен вызов, бросаемый Несчастнейшим современной эпохе и собственному народу. Как и «захолустный философ», «захолустный поэт» побаивался «торжества разума», понимал мощь метафизического зла и тоже впадал в отчаяние. Только отчаяние, поскольку оно охватывает всю человеческую личность и заполняет все ее существование, связывает человека с высшим. Только отчаяние — ключ к человеческому миру, ибо не осознав глубины мировой боли и отчаяния, нельзя постичь человека. Отчаяние, страдание, боль — неотъемлемые составляющие жизни. И никакие ее трансформации не могут что-либо здесь изменить.
Лишь уединяясь в страдании, лишь противопоставляя себя миру, человек сливается с ним. Боль, страдание, отчаяние — вот ступени в развитии духа. Нельзя быть гуманным, не страдая. Нельзя стать лучше, не осознав мерзости человеческой. Нельзя понять жизнь, не пережив боли. Тайна жизни — в страдании. Тайна веры — в деянии Господа, пославшего на крестные муки Сына Своего...
Ибо абсурд, судьба, спасение верой — безмолвные знаки небес, божественная неумолимость. Законы же разума человеческого...
В своем творчестве поэта и драматурга Ибсен в известной степени занимался тем же, чем Сёрен Киркегор в своей философии и богоискательстве: не столько клеймил конформизм масс, обличал поверхностность веры, сколько стремился обрести Бога и изгнать беса из собственной души. Очиститься верой.
Мрачный колорит и героическая патетика драматургии Ибсена — явление не случайное. Как Толстой в России, Ибсен был скроен из противоречий: огромная жизненная мощь и вселенское чувство греха, жизнелюбие и святость, жизненная правда и суровый, беспощадный морализм. Пастернак считал, что Толстой и Россия — одно, что Толстой — усилитель России. Это можно сказать в отношении Ибсена и Норвегии.
Сравнивая Ибсена с Достоевским, Андрей Белый считал, что двух колоссов роднит видение будущего, прокладывание путей в него.
Ибсен благороднее, но уже Достоевского, Достоевский — низменнее, но шире Ибсена. Ибсен — аристократ, Достоевский — мещанин. Герои Ибсена, как и герои Достоевского, устремлены к небу, но одновременно следят, как бы не провалиться в пропасть.
Характер Ибсена складывался из «северных льдов» и тяжелых драм детства и юности, оставивших множество рубцов на болезненно впечатлительной душе. Внезапное банкротство и ранняя смерть отца, оставшаяся без средств к существованию семья, жестокость, злопамятство матери, горечь нищенства, лишений, унижений, неудачи всех начинаний — всё это, хотя и не сделало его «человеком с искалеченной психикой», но наложило определенный отпечаток на его характер и всю последующую жизнь. Здесь истоки болезненной чувствительности, замкнутости и холодности, нелюдимости и несдержанности, но вместе с тем — предельной обостренности чувств, несгибаемой воли и огромной трудоспособности, крайней степени индивидуализма. Доходящее до тщеславия честолюбие, вспыльчивость, граничащая с сумасбродством, высокомерие, мало совместимое с нелюдимостью, — всё это было результатом не столько успеха Бранда и Пер Гюнт а, внезапно нагрянувшей славы, сколько все той же реакцией на вынесенные унижения первой половины жизни. В год учения у аптекаря Реймана плата ограничивалась обедами, юноша совсем обносился и его костюм, вытершись, стал блестеть, как «кафельная печь». У него не было ни носок, ни ботинок, и жители Гримстада долго вспоминали, что зимой он ходил в одних резиновых калошах. С годами положение Генрика становилось все плачевнее: его друг Кристофер Дюэ вспоминал, как был поражен закаленностью молодого человека, не носившего зимой нижнего белья и ходившего на босу ногу. «Если вспомнить, что Генрик родился в зажиточной семье, если иметь в виду его суетное тщеславие в более поздние годы, можно представить, чего ему это стоило». Ибсену не удалось получить высшего образования, он с трудом сдал выпускные экзамены в школе Хельтберга. Вся жизнь до эмиграции в 1864 году представляла сплошную цепочку жизненных катастроф, издевательств, ударов по болезненному честолюбию. Бесконечные кредиторы, крах театра, банкротство, продажа жалкого скарба с молотка, отказ стортинга в материальной поддержке, отчаяние после изгнания из театра, сборы подаяния для попавшей в нищенство семьи — всё это, по словам Герхарда Грана, напоминало мучительное прохождение штрафника «сквозь строй». Как позже Джойс, Ибсен пытался найти забвение в вине...
Говорят, болезнь гениев — маниакально-депрессивный или циркулярный психоз. Хотя такой диагноз Ибсену никогда и никем не ставился, даже во второй, триумфальной половине своей жизни маятник его настроений раскачивался от остро переживаемого комплекса неполноценности до мании величия. То, в припадках депрессии, он переживал острое чувство бесплодности, то грозил «черной богословской банде» (правительственным чиновникам) «поставить подходящий литературный памятник». Если проследить периоды творческих взлетов и застоя Ибсена, они в точности совпадут с качаниями маятника его настроений между «вхождением в вечность» и «загубленной жизнью». Датский поэт Вильхельм Бергсё писал:
А вот что писал норвежский романист Сигурд Хёль:
Как у многих гениев, в Ибсене было сильно развито чувство избранничества, столкновение которого с суровой правдой жизни могло вызывать дикие скачки настроения. Свою «призванность» поэт чувствовал с юношеских лет, о чем, в частности, свидетельствует одно из первых его стихотворений Резиньяция, в котором он печалится и страдает, опасаясь прожить жизнь как «обычный человек». Избранничество имело под собой и более веские основания, чем «оголенность» нервов, — точнее это была «оголенность», доводившая поэта до визионерских «видений». Действительно, сюжеты некоторых пьес, в частности Бранда, явились ему яко тать в нощи.
Парадоксы Ибсена, его «маска» и его лицо, о которых столько наговорено, — тоже результат амбивалентности, резкости характера, той двойной жизни — до и после 1864 года, — которая стала его трудной судьбой. Я бы не стал трактовать явное несоответствие «маски» Ибсена и его подлинного лица, скрывавшегося под ней, разительным расхождением между человеком и внутренней сутью его творчества, и всегда был убежден в том, что литературные герои — лики их создателей, сколь бы далеко они не находились от «рацио» художника. Не только Наташа Ростова или отец Сергий — сам Толстой, но и «бесы» — сам Достоевский, как Гедда Габлер — Ибсен. Конечно, он больше хотел бы быть строителем Сольнесом, но он — и Бранд, и Пер Гюнт, и Боркман... Плох тот художник, спектр которого не простирается от Бога до дьявола, ведущих вечную борьбу в сердце творца. При всей ироничности Александра Блока по отношению к Генрику Ибсену последний выглядит довольно живописно:
Да, Ибсен противоречив. Да, Ибсен непоследователен и парадоксален. Да, пожилой буржуа, живущий размеренной жизнью и охотно украшающий себя орденами, несовместим с великим художником, зовущим к звездным высям и требующим раскрепощения. Да, миллионер, тщательно блюдущий собственные финансовые интересы, плохо согласуется с писателем, подвергающим уничтожительной критике корыстность буржуазии и неприглядность столпов общества. Но человек слаб... Вспомним того же Толстого или того же Достоевского... И вообще все эти разглагольствования о бескорыстии творца несколько попахивают портянками вечных люмпенов, нивелляторов и экспроприаторов — неумирающей рати настоящих и грядущих хамов... Конечно, бескорыстие Францисков Ассизских прекрасно, но сколько их среди людей? Можно ли делать на них ставку? Нам больше известно другое «бескорыстие» — фюреров и великих вождей, всех этих любителей железных кроватей и простой народной пищи... Впрочем, я отвлекся. Ибсен был человеком долга, человеком чести, но прежде всего — человеком жизненной правды, умевшим смотреть на человечество и на самого себя без иллюзий и прикрас, свойственных «безобидным» утопизму, гуманизму, романтизму, нередко прямо на наших глазах преобразующихся в сатанизм. Многие его пьесы потому и волновали умы, как извержение вулкана, что люди, которых трудно обмануть и которые любят обманываться, сразу чувствовали в них ту глубоко скрытую правду, которую от них скрывали «радетели человечества». Конечно, в облике Ибсена еще много от чопорного джентльмена викторианской эпохи, в частности восприятие эротики как чего-то в высшей степени предосудительного, даже преступного, но в восприятии человека он уже вполне человек века XX, предтеча и Джойса, и Кафки, и Беккета. Чем мудрее он становится, тем глубже понимает двусмысленность и опасность роли судии и пророка.
У Ибсена был тяжелый характер, он был сварлив, раздражителен, мрачен, непредсказуем. Жить с ним было нелегко. Видимо, лучше других эту сторону его личности довелось познать его Софье Андреевне — Сюзанне Доэ Туресен. Они тоже прожили долгую совместную жизнь, как у Толстых изобиловавшую кризисами, разве что дело не кончилось бегством... Ибсен тоже страстно любил юную Сюзанну («Ты — юная, дивная тайна, о, если б постиг я тебя, о, если б ты стала невестой мыслей моих, дитя»), она тоже была его опорой в нелегкой жизни и, чем могла, помогала мужу, он тоже был человеком влюбчивым и увлекающимся. Первый и единственный ребенок дался Сюзанне чуть ли не ценой собственной жизни, после чего она осталась лишь платонической подругой собственного мужа. Существует даже версия, связывающая депрессии Ибсена с длительным сексуальным воздержанием. Интимные дела гениев — предмет особо острого интереса публики. Но абсолютная непроницаемость писателя, почти полностью уничтоженная переписка и молчание связанных с ним женщин почти ничего не сохранили для любопытных потомков. У восемнадцатилетнего юноши «был грех» со служанкой аптекаря Реймана Софие Йенсен, которая родила ему сына. Остальные его «романы» относятся к возрасту, когда «седина в висок, бес в ребро». Став знаменитостью, он, как случается в таких случаях, стал предметом обожания многих молодых поклонниц, одна из которых — Эмилия Бардах — устроила настоящую охоту. Главная тема писем, которыми они обменивались в 80-е годы, — безумие и глупость. Оба отказывались от глупостей, но были сторонниками известной доли безумия: Ибсен — в творчестве, Эмилия — в отношениях между ними.
Однако, от назойливой «Zerstörerin»3 оказалось не так просто отделаться: юная Эмилия долго отказывалась выйти замуж за приличного молодого человека. Дело кончилось Геддой Габлер, в натуре которой можно обнаружить что-то от их взаимоотношений. Инициатором скандальных отношений с пианисткой Хильдур Андерсен был сам Ибсен. Хотя все следы их отношений — обширная переписка — полностью уничтожены, в течение нескольких лет они были неразлучны и часто появлялись «в свете». Хильдур на 50 лет пережила своего великого друга и в 1956 году оставалась единственной живой свидетельницей литературных событий шестидесятилетней давности, скажем, лекций Гамсуна, на которых она присутствовала с Ибсеном, выслушивая сарказмы и филиппики автора Голодав адрес величайшего драматурга мира. Роза Фитингоф — последняя страсть «старого льва». Письма фрёкен Розы хранились в особом отделении его письменного стола. Когда утром я сажусь за работу, писал Г.И., я «заглядываю туда и здороваюсь с Розой». Кто-то из критиков сказал, что как писатель Ибсен очень велик, но как индивидуальность — крупнее и богаче. Творчество Ибсена мне видится богаче его личности, ибо именно личность (а не творчество) сохранила на себе отпечаток провинциализма, даже ханжества. Творчество же приобрело глобальный размах, став одной из отправных точек современного модернизма. Мне кажется, что Ибсен взял из предшествовавшей ему мировой культуры гораздо меньше, чем дал последующей.
Постановка Врага народа труппой Бирбома Три в Ирландии стала откровением для рождающегося национального театра Йитса, Фэя и Синга. Вилли Фэй писал, что они с братом Фрэнком4 поняли, «что этот великий театральный гений открыл новую землю и проложил путь, которым с тех пор следовали все драматурги. Мы увидели, что Ибсен открыл драматические возможности в жизни всех классов общества. Кроме того, он изобрел новый метод композиции и уничтожил реплики в сторону и монологи. Было очевидно, что такой тип пьесы требует от актера совершенно новой техники». Экспрессионизм «новой драмы», хотя и восходил к позднему Стриндбергу, хотя ломал привычные литературные формы, своими корнями уходил в Пер Гюнт а. Человек из зеркала Франца Верфеля, часто рассматриваемый как Фауст экспрессионизма, явно имел в качестве образца эту пьесу Ибсена. Не удивительно, что «реставрация» Норвежского Аристофана по времени совпала с возникновением театра абсурда, на первый взгляд полярного «новой драме» Ибсена. Но лишь на первый взгляд. При всей несравнимости стилистик, Беккета и Ионеско слишком многое роднит с Ибсеном.
К теме «Ибсен и Джойс» я и перехожу. Примечания1. До О. Мандельштама А. Белый писал об «очистительной буре» Ибсена. 2. Сигурд Ибсен стал видным членом правительства Норвегии. 3. Разрушительница (нем.) 4. Вилли и Фрэнк Фэй стали выдающимися актерами Ирландского Национального театра, организованного с их участием У.Б. Йитсом в 1902 году.
|
© 2024 «Джеймс Джойс» | Главная Обратная связь |