|
«Идеалы — фабриканты иллюзий»
Три величайших и интеллектуальнейших романиста XX века: Пруст, Джойс, Музиль... Три страдальца... Три каторжника... Три прикованных к галере... Еще — три титанических единоборства писателя с Книгой, в которых Книга победила писателя-человека с тем, чтобы пропустить в вечность человека-творца. Что же они сотворили? Правду! Они рассказали человечеству всю правду о человеке, которую никто не хотел знать, — правду, не требующую украшательств, разглагольствований о гуманизме, высотах духа, прогрессе, правду о гигантской профанации духа, о вакханалии бессодержательных идей, о крахе идеалов, о холостом ходе истории.
Еще — правду о мире, где всё возможно, относительно и открыто, где, заблуждаясь, продвигаются вперед, побеждая, терпят фиаско, кончая, начинают, и находят решения в фундаментальной неразрешимости бытия... Р. Музиль: «Томас Манн и ему подобные пишут для людей, которые есть; я пишу для людей, которых еще нет!». Томас Манн писал о людях, которых нет, Пруст, Джойс и Музиль — о людях, которые есть... Сравнивая творчество Джойса и Манна, я упустил кардинальное отличие в их мировоззрениях: вслед за Гёте Манн уповал на гуманистическую традицию бюргерства, верил в happy end человечества — даже после фашизма... Джойс и Музиль верили в «человека без свойств»: пытаясь избежать тотального ниспровергательства и нигилистической бравады, они — в еще большей мере — пытались избегать народоугодничества и человекопоклонства, возлагая надежды не на торжество чего бы там ни было, а на незавершенность, неокончательность, расплывчатость, текучесть человека. Сверхидея Просвещения — tabula rasa, человек-чистая доска. Отсюда — все утопии, социализмы и коммунизмы: написать то, что надо, направить туда, куда должно... После Фрейда (перед которым Музиль, мягко выражаясь, отнюдь не благоговел) стало ясно, что под «чистой доской» сознания «копошится» ад подсознания и еще глубже — вся эволюция жизни, поедающей жизнь. Пруст, Джойс, Музиль тоже лепили свои образы — подобно тому, как Руссо, Эмерсон, Толстой исписывали человека-чистую доску, но лепили не вполне в духе пластики Микельанджело или Родена — скорее Босха...
Здесь всё верно — особенно Адам, кроме «формы, лечащейся от бесформия», ибо, в отличие от Бога, вылепившего Адама и вдохнувшего в него дух свободы, человеку не дано сообщать окончательную форму ничему, кроме камня. Кардинальное отличие Пруста, Джойса, Музиля — незавершенность, деформируемость, текучесть как спасительность. Человека не следует никуда устремлять, человеку опасна окончательность, человек гибнет от совершенства — оттого страшна красота. Страшна и несчастна... Вот ведь как: «Замысел остался невоплощенным, роман незавершенным, а впечатление от него громадное...». Предшествующие века ваяли гуманизм, прогресс, светлое будущее, философские системы — неприступные крепости, культивировали разум и возвышали дух с тем, чтобы к XX веку прийти к мировым войнам, «империям зла», континентам — «концентрационным лагерям» и «светлому будущему», построенному в рвах и котлованах, засыпанному костями миллионов... И хотя ничего из перечисленного тогда еще не существовало, великие духовидцы уже поняли опасность «формы», «свойств», «великих идеалов», самого духа, слишком часто срывающегося в первобытное и изначальное зверство. Требовались художники принципиально иного — антигегелевского толка, больше всего страшащиеся «систем», «окончательных решений», «непобедимых идей». Р. Музиль: «Идеалы XIX века рухнули? Скорее так: человек рухнул под их тяжестью». Самые опасные люди — одержимые, фанатичные, абсолютно уверенные, не знающие альтернатив. До сих пор такие правили миром. Не оттого ли мир столь плох? Я не хочу сказать, что он станет лучше, если фанатиков заменят неврастеники, но без альтернатив, конкуренции идей и людей, без рынка духа возможны лишь фаланстеры и архипелаги ГУЛАГи... Мы слишком натерпелись от людей «со свойствами», не пора ли прислушаться к «человеку без свойств» — к державе возможностей, к тем, чьи свойства еще не одеревенели, а «находятся в состоянии перманентного акта творения» — как у Адама, который сотворен, сотворяется и будет сотворяться? Но вот тут-то и нужны люди, «которых еще нет» — открытые, сомневающиеся, взвешивающие, незашоренные, широко смотрящие на мир, знающие все его недостатки, не приукрашивающие человека — со свойствами или без них. Р. Музиль: «Еще в детстве отец часто просил меня объяснить ему, чем я в данный момент занимаюсь; я никогда не мог этого сделать. Так осталось и сейчас; пожелай, я объяснить кому-нибудь главы о психологии чувства1, над которыми я работаю так долго, я бы сразу смутился и запнулся. С эгоистически-благожелательной точки зрения это, вероятно, основное свойство человека без свойств, его отличие от писателей, которым всё ясно; это — «образное» мышление вместо чисто рационального. Но здесь заключается и главная неясность всей моей жизни. Голову мою едва ли назовешь неясной, но и ясной тоже не назовешь. Если выразиться снисходительно, проясняющая способность развита во мне достаточно сильно, однако и затемняющая стихия уступает свои позиции лишь в частностях. Отцу моему была свойственная ясность, а вот мать отличалась странной растерянностью, несобранностью. Как спутанные со сна волосы на миловидном лице».
Но «иное состояние» — это еще экстатическое переживание полноты бытия, мистика жизни, страдания, любви. Музиля сближает с Йитсом интерес к таинствам человеческой психики и паранормальным явлениям. Как показали текстологические исследования Человека без свойств, роман изобилует прямыми и скрытыми, контаминированными и ложными цитатами из Бёме, Сведенборга, Экхарта, персидских, китайских, греческих и византийских мистиков. Среди обилия состояний «человека без свойств», мы обнаруживаем Ульриха на пустынном островке, в одиночестве переживающего полумистическое «единение с миром». Кстати, его встреча с Агатой, воспринимаемой как «сказочное повторение и преображение его самого», во многом приобретает черты йитсовского мифа, мифа полноты жизни, полноты обладания, любви. Нам десятилетиями прививали любовь к натурам цельным, целеустремленным, непоколебимым. Все мы были «верные ленинцы». Но что «верные ленинцы» сотворили с миром? Что продолжают творить? «Светлые идеалы» — фашизма ли, большевизма ли (какая разница?) — вынуждают нас внимательнее приглядеться к другому типу людей — принципиально нецельных, много- и разновидящих, способных слушать других и менять свое мнение, и, главное, не требующих ото всех быть как один или следовать за собой. Таким человеком был Музиль. Это ему принадлежит одна из лучших максим, которую я знаю. Вот она: «Идеалы: фабриканты иллюзии». Стало быть, надо попытаться жить, не укладывая жизнь в прокрустово ложе сколь угодно прекрасных идеалов... Предвосхищая кнопку «судного дня», еще не изобретенную, Музиль писал:
Р. Музиль: «Человек, настолько опередивший свое время, что оно его не замечает... Всё делается неправильно. Начиная с ложно истолковываемых классиков и философов. Люди изнемогают под грузом авторитета — но авторитета не мертвецов, а тысяч здравствующих посредников. Это и порождает ненависть ко всей жизненной суете. Наконец-то, наконец-то покончить со всем прошлым всерьез! Таким должен быть Ахилл2, в такой инструментовке я должен его изобразить. Первая фаза — от первоначальной хаотичности, неспособности стряхнуть с себя сон, неосознанного сопротивления всеобщности до слияния с этой всеобщностью во время мобилизации3: таким образом, опять — и все еще — ложный шаг. — История всех его просчетов». Существует два принципиально несовместимых типа сознания: фанатически-тоталитарного, готового отрицать всю полноту мира ради «идеала», и открытого, «страстно нецельного», ищущего, многоцветного, рефлексирующего, музилевского.
Р. Музиль: «Необходимо однажды выяснить соотношение между сознательным и бессознательным в возможно более точном смысле этих понятий; не исключено, что результат (если мы сопоставим рассудочную, константную сторону нашей натуры с другой, противоположной) будет поразительным». «Главное для меня — страстная энергия мысли. Там, где я не могу разработать какую-нибудь особенную мысль, работа утрачивает для меня всякий интерес; это относится чуть ли не к каждому отдельному абзацу. Почему, однако, мое мышление, стремящееся в конце концов вовсе не к научности, а к определенной индивидуальной истине, не функционирует быстрее? Я пришел к выводу, что интеллектуальный элемент в искусстве оказывает деформирующее, рассеивающее действие; мне достаточно вспомнить те размышления, которые я записывал параллельно с набросками сюжетов. Мысль тотчас же устремляется по всем направлениям, идеи отпочковываются со всех сторон и разрастаются, и в результате получается нерасчлененный, аморфный комплекс. В сфере точного мышления он скрепляется, ограничивается, артикулируется благодаря цели работы, ограничению доказуемым, разделению на вероятное и определенное и т. д. — короче говоря, в силу требований, предъявляемых к методу самим предметом. А здесь этот отбор отсутствует. На его место вступает отбор посредством образов, стиля, общего настроения». Музиль — это вечный поиск со всеми его сомнениями и обретениями, это отказ от абсолютности, сопряженный с неуверенностью и беспорядочностью, но и ведущий ко всей полноте видения мира, к множеству точек зрения, к обилию перспектив. Р. Музиль: «К числу моих «эстетических» принципов издавна принадлежит следующий: в искусстве наряду с каждым правилом возможна и его прямая противоположность. Ни один закон в искусстве не может притязать на абсолютную истинность. Поскольку я менее всего скептик, это убеждение привело меня к попыткам создания таких новых понятий, как «рациоидное» и «нерациоидное», а позже — к исследованию разносторонних взаимосвязей между чувством и истиной, что я попытался воплотить в «Человеке без свойств». Можно сказать, что я даже выстроил целую жизненную философию». Что это за философия? Многовариантность, амбивалентность, антиномичность жизни, конкуренция идеалов и идей, открытость для изменений, отсутствие окончательности, вечная незавершенность и неразрешимость.
Он не случайно называл себя вивисектором: «Мсье вивисектор — да, это я! Моя жизнь: приключения и заблуждения вивисектора душ в начале XX столетия. Кто такой мсье вивисектор? Может быть, тип грядущего человека мозга? Так? Но в каждом слове столько побочных смыслов и двусмысленности, столько побочных и двусмысленных ощущений, что от слов лучше держаться подальше». «Вивисекция» Музиля — это движение в глубину, многомерность, текучесть, проникновение под покровы. Размышляя об искусстве, он предъявлял реализму упрек в том, что его «истина» — правда «верно описанной поверхности», дающая «искаженное изображение», поскольку она далека от разнообразия жизни. «Натурализм изображает неодухотворенную действительность», потому-то и не способен реализовать потребность в духовной сущности, в духовном многообразии. «Вивисекция души», рефлексия, самоанализ — в определенной степени влияние З. Фрейда, еще — О. Вайнингера, но, главным образом, черта личности, свидетельство внутренней подвижности, отказа от незыблемости, непреклонности. Даже дневники свои он пишет как альтернативы, даже «малые» его произведения — отпочковываются от «труда жизни»: взвешиваются варианты, меняются образы и имена, примериваются философии, оцениваются модели... Р. Музиль: «Иной раз мне думается, что у меня нет морали. Причина: для меня всё превращается в осколки теоретической системы. Но от философии я уже отказался — стало быть, это оправдание отпадает. Что же остается? Случайные идеи, озарения...».
Порой многовариантность начинает угнетать его, наводит на мучительные раздумья о собственной нерешительности, непрактичности, неудачливости...
Но, как человек взыскующего духа, как человек незаурядного ума, посвятивший жизнь решению двух проблем — как писать и как жить? — Музиль всегда в поиске оптимума, образца, закона.
А вот как о своем стремлении уловить ритмы бытия говорит сам художник:
И в другом месте:
В очередной раз затевая писать дневник, Музиль видит в этом способ обрести не только лицо, найти средства самовыражения, но определиться в «науке о человеке»:
Как и Джойс, Музиль писал «трудно», сложно, его проза отличается вязкостью и часто недоступна рядовому читателю, кажется ему «скучной». По словам И.Р. Бехера, такого рода неприятие свидетельствует лишь о неспособности публики сосредоточиться на трудных предметах, думать, напрягать мысль и чувство. Подобно большинству интеллектуальных писателей, Музиль, как губка, впитывал тексты, влияния, дух эпохи. Здесь он ровня Джойсу, Томасу Манну, Прусту, коллажи которых, видимо, никогда не будут полностью атрибутированы. Р. Хейдебранд предпринял титаническую попытку выявления скрытых цитат из философских, литературных, публицистических и научных источников в Человеке без свойств, но, мне представляется, эта задача в полном объеме неразрешима. Музиля особенно увлекали немецкие романтики, русские классики, Флобер, Эмерсон, Метерлинк, Ибсен, Ницше, Мах, Альтенберг, Шницлер, Шаукаль, Достоевский, Новалис, Рильке, Гёте, Гёльдерлин, Бальзак, Золя, но перечислить всех немыслимо, тем более, что писатель «буквально хватался за каждое новое имя, которое попадалось ему в книгах, на страницах литературных журналов или встречалось в разговорах с друзьями».
Подобно Джойсу, Йитсу, Манну, тяготеющим к заимствованиям, ищущим в великой литературе поддержку собственным идеям, Музилю свойственно стремление «расширить свой литературный кругозор, увидеть чужое, чтобы осознать свое». У Виланда и Жан-Поля он учится «воспитательной прозе», у романтиков — синтезу науки и искусства, у Эмиля Золя — «экспериментальному роману». Стремясь глубоко вникнуть в научные и философские искания времени, он изучает идеи Планка, Эйнштейна, Гейзенберга, Бройля, Рассела, Кречмера, Келера, философию Маха, Гуссерля, Шелера, Кассирера, психологию Фрейда и Юнга (к которой, как у Джойса, отношение, надо признать, отрицательное). В своих произведениях он стремится к философским обобщениям и синтезу математики и искусства: «исходя из логико-математических предпосылок [следует] пробиться к поэзии». Получив техническое образование, Музиль много размышлял о соотношении строгости и духовности, рационального и мистического. Свидетельства тому: «всемирный секретариат точности и души», созерцание «при ясном рассудке», экстатические взлеты в состоянии «высшего сознания» и т. д. Мне представляется, что соединение «миф плюс психология» в равной мере относится к манновской тетралогии об Иосифе, джойсовскому Улиссу и музилевскому Ульриху. В конце концов, даже Эйнштейн, гений рационализма, признавался: «Самое глубокое и благородное чувство, на которое мы способны, это переживание мистического». Музиля особенно привлекают идеи Ницше переоценки ценностей и этического творчества (имморализма), а также эмерсоновская мысль «доверия к себе» — способности слышать «голос собственной души», или, по Хайдеггеру, «голос бытия». У Эмерсона и Ницше Музиль позаимствовал критику культуры и идею безусловного превосходства мыслящей личности над толпой, социальной структурой:
К Ницше же восходит музилевское понимание философии как бесконечного множества духовных экспериментов, обнаруживающих необозримое поле возможных интерпретаций мира. Как и Йитс, Музиль — вопреки рациональному складу ума — тяготел к мистическому постижению мира и в этом отношении находился под влиянием Якоба Бёме и Сведенборга. Сам Музиль признавался, что его не интересует реальное объяснение события: «Меня интересует духовно-архетипическая, если угодно, призрачная сторона бытия». Взятый у Метерлинка эпиграф к первому роману свидетельствует о внутренней тяге к таинству, сокрытому во мраке, и неспособности языка выразить глубинное в жизни:
Подобно Э. Маху, Р. Музиль в попытке понять структуру человеческой личности интересуется соотношением внешнего и внутреннего мира человека, многообразием взаимосвязей человеческой психики и «всего сущего». Влияние Маха наиболее ощутимо в новеллах сборника Соединения (Искушение тихой Вероники и Совершенство любви), над которым писатель, по его словам, работал более двух лет «дни и ночи напролет» (1909—1911 гг.).
Молодого Музиля очень угнетало неприятие, отсутствие откликов на его литературные эксперименты. До самой смерти он так и остался «невидимкой», успевшим, однако, осознать, что «новое слово» требует «нового времени», современники же глухи к нему... Музиля всегда волновала тема читательского восприятия и — шире — взаимодействия сознаний читателя и писателя, учеников и учителей, новых и старых идей. Говоря о влияниях, он пишет о «превосходстве юности, для которой величайшие умы как раз на то и пригодны, чтобы пользоваться ими по своему усмотрению»: «Чем значительнее ученик, тем меньше он похож на своего учителя». Трудно до конца понять Роберта Музиля вне связи с австрийским менталитетом и культурой страны, давшей миру почти одновременно с ним таких крупных писателей, мыслителей и поэтов, как Ф. Грильпарцер, Ф. Верфель, Ф. Кафка, Й. Рот, Г. Брох, С. Цвейг, П. Хандке, Р. Шаукаль, А. Вильдганс, Т. Бернхард, З. Фрейд, К. Лоренц, Ф. Брентано, А. фон Мейнонг, X. фон Эренфельс, Э. Мах, О. Вейнингер, Л. Витгенштейн, М. Шлик, М. Бубер, Ф. Эбнер, О. Шпанн, К. Поппер, П. Фейерабенд. Трудно привести другой пример страны с таким всплеском интеллектуальной энергии в столь короткое время, столь не вяжущимся с определением Австро-Венгерской империи как «европейского заповедника благопристойного разложения (возвышенного упадка)».
Примечания1. Имеются в виду главы 71—74-я из не опубликованной при жизни Музиля части второй книги «Человека без свойств». 2. Так первоначально звали героя «Человека без свойств». 3. По первоначальному замыслу Музиля, герой был мобилизован в 1914 г. 4. Конец столетия (франц.).
|
© 2024 «Джеймс Джойс» | Главная Обратная связь |