На правах рекламы: • Когда я читаю книги Хемингуэя то каждый раз возникает желание открыть банковский счет в Уругвае и наслаждаться жизнью собственном доме на берегу атлантического океана, гладя котов и попивать виски. Надеюсь что эта мечта когда нибудь сбудется. |
Е. Гениева. «Цена радости»Джойс ворвался в мою детскую жизнь тихим шепотом ночью, на даче, когда взрослые убеждены, что ребенок спит, а он неожиданно просыпается и слышит то, что вовсе не предназначено для его ушей. Приглушенный шепот — столь характерный для конца 40-х — начала 50 годов, когда страх перед неожиданным стуком в дверь еще оставался частью сознания больного советского общества, — доносился из-за деревянной перегородки. Говорили двое — моя бабушка, Елена Васильевна Гениева, и Елена Владимировна Вержбловская (для меня — на всю жизнь — тетя Леночка, роль и положение в семье которой я осознала только сильно повзрослев). «Его ведь арестовали из-за Джойса,» — почти выдохнула тетя Леночка. — Мы пошли на лыжную прогулку. В этот день Игорь получил гонорар и, зная, какая я сластена, купил много апельсинов и гору вкусных шоколадных конфет. И когда мы, разгоряченные от снега и от радости, что нам предстоит вечер вдвоем, готовились к роскошному чаепитию, услышали стук в дверь. Это был дворник, который попросил Игоря зайти на несколько минут в домоуправление что-то подписать. Больше я его никогда не видела». Меня учили английскому языку с малолетства, поэтому слово «Джойс» я легко соединила в своем детском сознании с гораздо более понятным мне словом «joy» — «радость». И никак не могла понять, что означает этот странный разговор взрослых. Что же такого сделал неизвестный мне Игорь (а это был муж тети Леночки — известный молодой переводчик Игорь Романович, член переводческого объединения, которым руководил Иван Кашкин), если за что-то радостное его так сурово наказали. С этими мыслями я заснула, но почему-то на следующий день, хотя ночной разговор продолжал занимать меня, постеснялась спросить у моего самого доверенного лица — бабушки, кто такой Игорь и почему людей сажают в тюрьму за радость. Надо сказать, что и положение Елены Владимировны Вержбловской в нашей семье было тоже странным: то ли она была машинисткой моего деда-профессора, то ли еще одной моей няней. Я не особенно задавалась вопросом, почему она называла мою бабушку marraine — крестной. Иногда она куда-то уезжала, предварительно собрав рюкзак с едой. А однажды вернулась из своей поездки осунувшаяся, с запавшими заплаканными глазами и сказала, войдя в столовую, где мы мирно пили чай: «Игорь умер… в лагере… под Рыбинском… от голода…» Бабушка не увела меня в сад, хотя явно этот текст был слишком суровым для маленького ребенка, и вот тогда, по прошествии недели, я решилась у нее спросить о смысле этого случайно услышанного ночью разговора. Смысл ее объяснений был выдержан в стиле: «Вырастешь, Катя, узнаешь», но я поняла, что Елена Владимировна Вержбловская, моя тетя Леночка, оказалась в нашей семье потому, что у моего деда хватило смелости приютить — более того, оформить как свою племянницу, — вернувшуюся из лагеря молодую женщину, которая попала туда, потому что была женой космополита — переводчика Хаксли, Лоуренса, Паунда и этого пресловутого Джойса, который, как объявили на Первом съезде советских писателей, не помогал строительству Магнитогорска. На филологическом факультете Московского государственного университета, на четвертом курсе, я решила заняться Джойсом по причине до сих пор мне не известной. Не думаю, что во мне проросли эти воспоминания детства. Скорее во мне говорила самонадеянность молодого исследователя, который был убежден, что справится со сложным текстом этого писателя-модерниста. К тому времени я уже знала, что он вместе с Прустом и Кафкой составляет опасную для литературы социалистического реализма троицу. В доме книг Джойса не было, как не было, конечно, и рукописей Игоря Романовича. «Дублинцев» я нашла в Горьковской библиотеке, т.е. библиотеке МГУ, и, прочитав, поняла, что такая проза мне абсолютно по силам для анализа: это ирландский Чехов. Немного смутило меня то, что все фамилии переводчиков в оглавлении отсутствовали. Автор послесловия был мне абсолютно не известен. Позже я узнала, что это псевдоним. «Улисса» я прочитала в «Интернациональной литературе» (так в те годы назывался журнал «Иностранная литература»). Публикация обрывалась, едва перевалив за середину романа, и это тоже был один из вопросов, на который я получила ответ, сама того не понимая, услышав тот ночной разговор. Все литературные танцы вокруг Джойса закончились арестом Романовича. *** В книге, которую мы предлагаем вниманию читателя, предстает увлекательная одиссея русского «Улисса», предстает в столкновении мнений, споров и человеческих трагедий. Вообще на всей судьбе «русского» Джойса и на страницах его русских переводов отчетливо бликуют кровавые тени. Думаю, что многое в рассказах о Джойсе относится к области мифологии. Но доказать это очень трудно, потому что далеко не все архивы открыты и никто не может с уверенностью сказать, переводил ли Юрий Олеша «Улисса» или нет. Свидетелей, которые могли бы это подтвердить, становится все меньше и меньше. А когда они могли об этом говорить, их, что и понятно, сдерживал страх. Английский писатель Джон Бойнтон Пристли на вопрос, испытал ли он влияние Джойса, как-то с раздражением сказал: «Еще бы, имя его детей — легион. Назовите мне хотя бы одного, кто скажет, что он не подпал под его влияние. Уверяю вас, он — лжец». То есть получается, используя наши российские реалии, что вся западная литература, а сегодня я бы добавила — вся мировая литература, в том числе и наша российская, во многом обязаны Джойсу. Оказавшись в 30-е годы в Париже, Всеволод Вишневский получил аудиенцию у Джойса. В разговоре Джойс заметил: «Мне говорили, что мои книги у вас запрещены». На что Вишневский не без фрондерства возразил: «Этого никогда не было: вас переводили у нас с 1925 года». И он говорил правду. Действительно, в 1925 г. в альманахе «Новинки Запада» появился некий коллаж «Улисса», что было своего рода литературной дерзостью, поскольку на Западе в то время уже гремели суды над «Улиссом», отнесенным к разряду книг порнографических. Пожалуй, наиболее точно влияние Джойса на западную литературу определил Эрнест Хемингуэй, который почувствовал в этом стилистически и лингвистически сложнейшем романе едва ли не главное — ту революцию слова, изображающего жизнь, которой посвятил себя Джойс. Он пробовал это делать в Дублине, поскольку по происхождению был ирландцем, но очень быстро вошел в конфликт с правящей моралью, со скандалом покинул свою родину и никогда больше туда не вернулся. Хотя все его словесно-смысловые эксперименты, будь то почти лермонтовский роман «Портрет художника в юности» или «Джакомо Джойс», напоминающий по стилистике рассказы Рильке, да и весь гигантский массив «Улисса» — все это об Ирландии. Хемингуэй считал, что Джойс сумел вдохнуть в литературу новую силу, которая оказалась исчерпанной классическим реализмом XIX века: в Англии — Диккенсом и Теккереем, во Франции — видимо, Бальзаком и Золя. Джойс утвердил в литературе ХХ века новаторское правило: писать можно о чем угодно. В сущности, «Улисс», с его отчетливо мифологическим названием, это рассказ о жизни трех дублинцев: мятущегося писателя-неудачника Стивена Дедала, рекламного агента еврея Леопольда Блума и его жены, певички в дешевом кабаре Мэрион Блум. «Улисс» — это самое длинное в мировой литературе описание одного дня — 16 июня 1904 года. Но вот как это написано — совершенно иная история. Джойса не раз упрекали за то, что он очень труден не только для рядового читателя, который с жадностью проглатывал романы Диккенса или Толстого. Даже такие литературные мэтры как Уильям Батлер Йейтс, даже Анри Матисс, иллюстратор «Улисса», не дочитали роман до конца. На все эти упреки Джойс отвечал: «Вам трудно читать, а мне было трудно писать». Правда эта трудность появилась у него не сразу, он постепенно шел к ней, все усложняя и усложняя пласт слова и пласт звука. Запрет на публикации Джойса был снят на подходах к перестройке, когда наш читатель познакомился с книгами Пруста, Кафки, Дос-Пассоса, когда мы смогли прочитать «Петербург» Андрея Белого. И здесь уместно вспомнить о некрологе писателю (1934 г.), который был напечатан в «Известиях» и подписан, в частности, Пильняком и Пастернаком. В нем говорилось, что Белый сделал в русской литературе то, что сделал в литературе англоязычной Джойс. Это справедливо, потому что параллелей между Белым и Джойсом очень много, в частности — соединение высокого поэтического начала и низменного. Вместе с тем лишено всяких оснований утверждение авторов некролога, что Джойс — ученик Белого. Любопытно, что запрещенный, не существовавший полностью по-русски Джойс, постоянно присутствовал в литературном обиходе советских писателей. К сожалению, об этом можно судить довольно часто только по устным откликам. Но известно, что Зощенко принимал активное участие в переводе «Улисса», который делал Стенич. Зощенко, с его даром к поэзии низменного, специально подыскивал для Стенича особые слова. Совершенно отчетливо внимательнейшими читателями Джойса были Ахматова и Мандельштам. Поэтические триады Мандельштама какими-то странными путями восходят к триадам — только гораздо более многословным — Джойса. Ахматова увидела в Джойсе не только великого обновителя слова, но и писателя, интуитивно прозревшего вдали от тоталитарной России драму тоталитаризма для обычного человека — отсюда и ее эпиграф из Джойса к «Реквиему». Особая история — это отношения Джойса и Сергея Эйзенштейна. Не думаю, что многим известен тот факт, что Джеймс Джойс — писатель, возможно из-за своей слепоты, творивший в основном в стихии слов и звуков, — был к тому же и пионером кинематографа. В 1909 г. он организовал с помощью европейских меценатов первый в Дублине кинотеатр. Кинотеатр, правда, довольно быстро прогорел, но это была уже не вина Джойса: в «Волте» демонстрировались преимущественно итальянские фильмы, до которых провинциальная ирландская публика не доросла. Но как бы ни был любопытен в судьбе Джойса этот кинематографический бизнес, главное все же в другом: «Улисс» показывает даже не слишком искушенному в кинематографических изысках читателю, сколь внутренне был близок Джойс кино и его особой технике. Одним из первых, кто осознал этот факт, был Эйзенштейн. Он внимательно изучал принцип «деанекдотизации» жизни в произведениях Джойса, а среди черновиков Эйзенштейна остались проекты сценариев и раскадровок «Дублинцев», «Портрета художника в юности», а главное — «Улисса». Вообще Джойс был для Эйзенштейна основным образцом в искусстве. Есть свидетельства, что на эту тему он беседовал со Сталиным. Он предложил снять фильм по «Капиталу» Маркса, но в манере Джойса, на что Сталин будто бы ответил: «Это не наша задача». Для Эйзенштейна главное в стилистике Джойса — это психологический ход того, что лежит в основе мысли: бытование внутренней речи. Этой проблемой занимались тогда Л. Выготский и А. Лурия. Поистине необъяснимы превратности литературных влияний: Джойс приходит к нам сначала через психологов. Эйзенштейн заразил своим интересом к Джойсу и Шкловского — это уже конец 1930-х годов. У Шкловского есть разбор ранней вещи Толстого «История вчерашнего дня». И, видимо, он первым обратил внимание на близость этого текста последнему эпизоду «Улисса» — потоку сознания засыпающей Мэрион Блум. Сам Толстой, насколько известно, не придавал большого значения собственной пробе пера, она была для него данью стерновским экспериментам. Но ведь весь Джойс вырастает из Стерна. Есть эта «стерновско-джойсовская» перекличка и в «Севастопольских рассказах», где силен пласт внутреннего монолога. В «Кроткой» Достоевского тоже можно найти нечто общее с передачей внутренней речи у Джойса. Русская литература ощущала необходимость подобной техники, но в силу иных эстетических задач пошла другим путем. В 50-е и 60-е годы в СССР интерес к Джойсу если и был, то скорее филологический. Хотя это тоже, наверное, не совсем верно. У меня есть твердое убеждение, которое можно подтвердить текстологическим анализом, что «Святой колодец» и «Трава забвения» Катаева написаны под влиянием Джойса. Великий джойсовский прорыв произошел в 1976 г., когда журнал «Иностранная литература» напечатал «Портрет художника в юности», переведенный М.П. Богословской-Бобровой в 30-е годы. В то время переводческое объединение трудилось над «Улиссом», а ее муж Сергей Бобров написал своего «Мальчика», который есть не что иное, как русский парафраз «Портрета художника в юности». И нужно отдать должное позиции Николая Аркадьевича Анастасьева, который в 1989 г. решился напечатать в «Иностранке» полный текст «Улисса». Когда-нибудь об этом будет написано подробно — о спорах, несогласиях, страстях, предательствах, — но это был поступок, который помог соединить распавшуюся цепь времен. Конечно, Джойс пришел к нам очень поздно. Не случись всей этой трагедии с Романовичем, а точнее, со всей страной, и закончи «Интернациональная литература» публикацию «Улисса» в 30-е годы, наша литературная критика избежала бы очень многих — сейчас кажущихся такими нелепыми — споров: об антисемитизме Джойса, о его враждебном отношении к Советской России. Снова можно повторить: мы читали Джойса, уже прочитал Хемингуэя, Фолкнера, Томаса Вулфа, Борхеса, Кортасара, Набокова… Поэтому трудно было ждать от читателя (которой получил «Улисса» сначала в журнальном варианте, а потом — с полувековым запозданием — в ряде книжных изданий) того эффекта потрясения, который был у читателей Джойса — французских, немецких, польских, — когда эта книга вышла в переводе в их странах. Но такова наша судьба, таков наш драматический опыт. Ведь даже «Зеркало» Тарковского — в своем роде кинематографический «Улисс» — мы узнали раньше самого «Улисса». Я вспомнила свой подслушанный ночью разговор, когда в 1979 году начала много общаться с одним из величайших русских переводчиков — Виктором Александровичем Хинкисом (1930—1981). Если считать, что моя детская этимология (Джойс от слова «радость») имеет хоть какую-то под собой основу, — то трагическая судьба Хинкиса показала, что это не однокоренные слова. Хинкис мечтал полностью перевести «Улисса», но этому надо было посвятить всю жизнь, а требовалось зарабатывать на хлеб насущный. Когда, заводя разговоры с некоторыми издателями, высоко ценившими его талант, он упоминал о своей мечте, они шарахались как черт от ладана. Наиболее прогрессивные снисходительно говорили: «Но вы сначала переведите, если сможем, то издадим». Договора, естественно, с ним никто не заключал, но за пять лет он сумел сделать около половины текста. Завершить работу Хинкису не удалось: болезнь, отчаянье, запои, а главное — убеждение, что его текст никогда не будет напечатан в СССР, укоротили его жизнь. Трудно без боли читать слова его завещания, датированного 11 сентября 1978 года: «Я, Хинкис Виктор Александрович… находясь в здравом уме и твердой памяти, завещаю… все рукописи, машинописные и рукописные, которые прямо или косвенно относятся к роману Джойса «Улисс», а также все книги на русском и иностранных языках, относящиеся к вышеупомянутому роману, Хоружему Сергею Сергеевичу… Доверяю их ему полностью при условии, что он сделает все возможное, дабы мой перевод был завершен любыми средствами и был опубликован в любом из советских издательств. Если это окажется невозможным по тем или иным причинам до 1981 года включительно, то уполномочиваю сделать все возможное, дабы упомянутый перевод был опубликован на русском языке в любом другом издательстве, в чем переуступаю С.С. Хоружему свое авторское право». Перевод был завершен Хоружим, на титуле романа стоят имена двух переводчиков — Хинкиса и Хоружего. Незадолго до смерти Виктор Александрович был с американской исследовательницей творчества Джойса Эмили Толл у меня дома. Моей Даше было тогда три года. Мы весь вечер говорили с Эмили на кухне о Джойсе и всячески пытались вовлечь в нашу увлекательную беседу Виктора. Он же три часа просидел на ковре с маленькой Дашей, которой принес в подарок прыгающую зеленую лягушку. Даша смеялась, Виктор учил ее называть лягушку Джойсом, и когда я взмолилась, чтобы он, наконец, принял участие в наших высокоумных джойсовских беседах, он, в очередной раз надавив пружинку, которая помогла лягушке Джойсу подпрыгнуть, без раздражения, но с такой неизбывной грустью глядя на меня, сказал: «Эмили замечательная женщина, но она не понимает наших реалий. Но вы же русская, и вы же знаете, что мое дело — труба». Возможно, все то, о чем я никогда не говорила вслух — слезы Елены Владимировны Вержбловской, вернувшейся из Рыбинска, где ей так и не дали проститься с погибшим мужем, вымаранные имена переводчиков в невиннейшем сборнике рассказов «Дублинцы», да и моя собственная перезащита диссертации о Джойсе заставили меня произнести слова, на которые в те годы я вряд ли имела какое-то право: «Если от меня хоть что-то будет зависеть, чтобы дело вашей жизни увидело свет, я обещаю, что выполню этот долг дружбы». Современному студенту филологического факультета весь этот рассказ может показаться слезливыми излияниями на тему Джойса: томики «Улисса» сейчас без труда можно купить в любом книжном магазине. Я же никогда не забуду, как Анастасьев позвонил мне и сказал: «Последний эпизод ушел в печать. Пути назад нет». И это была поистине минута радости.
|
© 2024 «Джеймс Джойс» | Главная Обратная связь |