(1882-1941)
James Augustine Aloysius Joyce
 

На правах рекламы:

Азарт плей только здесь самые большие выигрыши и бесплатные бонусы.

С. Монас. «Джеймс Джойс и русские»

Перевод Татьяны Чернышевой

В своей недавно опубликованной книге «Джеймс Джойс и русские» Neil Cornwell, не претендуя на глубокий и исчерпывающий анализ, наметил контуры некой большой темы и в особо перспективных местах врыл колышки с надписью «Копать здесь». Небольшой том содержит три части: Россия и русские в жизни и творчестве Джойса; личные взаимоотношения и творческие параллели между Джойсом и тремя его крупнейшими русскими современниками (Белый, Эйзенштейн, Набоков); и отношение к творчеству Джойса в Советском Союзе, в том числе история появления уже в перестроечную эпоху, после десятилетней эпопеи борьбы и трудов, русского перевода «Улисса»1.

В каждом из этих застолбленных мест имеется и золото, и пустая порода. Многое там представляется случайным и несущественным. Однако для Джойса и для многих русских на страницах этой книги судьба говорила языком случая, и для них не было ничего «чисто» случайного и второстепенного. Конечно, в современном мире Ирландия занимала относительно небольшое место по сравнению с Россией, однако нерешенные проблемы ирландского и русского самосознания имели много общего. Удивительно похожие трудности испытывали талантливые писатели обоих народов, пытаясь принять свою ирландскую или русскую идентичность и не ограничить в то же время слишком сильно свой культурный горизонт; и не подавить, не притушить и не подчинить свой талант, пытаясь примирить страстно переживаемую культурную принадлежность и стремление к «мировому гражданству». Роль литературы вообще велика в формировании национального самосознания, но в России и в Ирландии это проявилось с особой силой. Культуру этих двух стран можно назвать литературной по сути. Более того, это была прежде всего литература протеста.

Seamus Deane в своем блестящем эссе «Джойс и национализм» утверждает, что отказ Джойса служить узкоместническому ирландскому патриотизму на самом деле означал более глубокое стремление создать культуру, которая была бы одновременно ирландской и универсальной:

Незавершенная и несозданная культура [Ирландии] сделала возможным самое всеобъемлющее, самое совершенное и изощренное, самое безгранично могучее искусство. Колониальная культура породила имперское искусство. И породить подобное искусство она смогла именно в силу своей ущербности2.

Тут сразу же приходит на ум Петр Чаадаев, чье первое «Философическое письмо», опубликованное в 1836 году, прозвучало, по словам Герцена, «like a pistol shot on a dark night» и стало фундаментом для всех последующих философских исканий в области русского национального самосознания. Парадоксальность ситуации заключается в том, что в письме отрицалась историческая и культурная обоснованность русского национализма3. Несколько лет спустя в неоконченном эссе Чаадаев написал, что Россия представляет собой «чистую страницу», которая, однако, буквально взывала о том, чтобы на ней что-нибудь написали (страницу, которая provided space and invitation)4. Как Стивен Дедалус и его создатель, великие русские писатели девятнадцатого века не остались глухи к этому воззванию.

Даже сам язык не давал однозначно твердой опоры. Чей это был язык? Гаэльский или английский (в Ирландии)? Язык родной, но связанный с давно ушедшей цивилизацией и с местом, весьма удаленным от урбанистических центров современной жизни; или же язык, который, несмотря на свою живую силу и способность отражать современную жизнь, являлся языком имперского угнетения?

В России девятнадцатого века была похожая, хотя и несколько более сложная ситуация. Прежде чем стать нацией, Россия уже имела сильное государство. Петровские реформы заложили основу имперской мощи, но они же и разорвали душу Московии надвое, по выражению славянофилов. Чаадаев, восторженный поклонник Петра Первого, писал по-французски, каковой он считал языком Европы. Писатели после Чаадаева имели возможность выбирать лишь между старославянской архаикой и сплавом просторечного говора с современным идиомом, испытывавшим сильное влияние французского, немецкого и английского языков. Подобно тому, как Джойс выбрал англо-ирландский вариант, российские писатели решили сочетать современное (городское) койне с крестьянской речью и с изучением славянских корней. Быть «современным» означало одновременно стремление к универсальности и уважение древности, привязанность к своей родной почве5.

Я вовсе не утверждаю, что обрисованная выше культурная ситуация была характерна только для русских и ирландских писателей. Во второй половине девятнадцатого и в первое десятилетие двадцатого века она также проявлялась в Скандинавии, в так называемом «Американском Возрождении», а также в Италии и Германии. Но именно в России и в Ирландии наиболее широко и остро ощущались противоречия и коллизии данной ситуации, и именно по поводу, если и не в самой Ирландии, Джеймс Джойс предложил наиболее дерзновенное и яркое разрешение этих противоречий.

В период с 1896 по 1905 год, когда Джойс складывался как художник, Толстой, бесспорно, был самым великим из живущих романистов мира. Все честолюбивые молодые прозаики должны были так или иначе соотносить себя с этим колоссом, точно так же, как в двадцатые и тридцатые годы двадцатого века им пришлось бы ориентироваться на Джойса. Толстой был основателем политической идеологии и главой религиозной секты. Отношение скептика Джойса к претензиям Толстого на безупречную христианскую жизнь было глубоко ироничным. Не для того он отвергал ханжескую набожность ирландского католицизма, чтобы в результате жевать силос и упражняться в усмирении своей плоти, как проповедовал русский писатель. Тем не менее, он воспринял Толстого как цельное явление, не отделяя, подобно многим, великого романиста от пророка и гуру.

В конце жизни Толстой никак не мог разрешить для себя вопрос бессмертия человеческой души. С одной стороны, его общая позиция как будто требовала признания его; с другой стороны, он не мог не чувствовать некоторой вульгарности и неправомерности этого понятия. Он, конечно, знал, что душа не может жить отдельно от того тела, в котором она обитала. Физическое тело свято само по себе. Природа бесконечно широка и глубока, в ней есть единство, но нет «сверхъестественного». Переписывая Библию, Толстой опустил чудеса. Джойс воспринял именно глубокое понимание Толстым телесной, физической жизни, в которую он включал и жизнь души, а также испытал значительное влияние со стороны его последующей, возможно, менее успешной попытки построить на этом понимании свою социально-этическую систему.

В 1901 году Священный Синод отлучил Толстого от Церкви. Таким образом, он оказался в драматической роли бунтаря одновременно против власти государства и против власти Церкви, imperium и sacerdotum. Это внушило Джойсу любовь к нему, так же, как и его постоянная заинтересованность и участие в общинной жизни российского крестьянства, его общинный анархизм. Об одном из поздних рассказов Толстого «Много ли человеку земли нужно» Джойс сказал своей дочери Лючии, что это величайший рассказ из всех написанных6.

Cornwell подчеркивает, что Россия — близкая родственница и соперница империи, которая господствовала над собственной страной Джойса, — стала для него символом Империи вообще, Империи патриархальной власти и деспотического патернализма. Писатели вроде Толстого — «сыновья», восстающие против «отцов» — постоянная, навязчивая тема у Джойса. Естественно, ярчайшее предвосхищение этой темы Джойс нашел в «Братьях Карамазовых» Достоевского. «Конечно, эта книга произвела на меня глубокое впечатление», — сказал Джойс Артуру Пауэру, отметив не только линию «отцов и детей», но и образ Грушеньки, «проститутки и девы непорочной одновременно»7. Еще одна тема — тема современного города в противопоставлении деревенской отсталости. У Достоевского это не просто использование городского пейзажа, свойственное практически всем современным романистам, но создание символического города, города-символа внутри самой культуры — в особенности, в романе «Идиот». Возражая Пауэру, Джойс защищал «безумие» Достоевского: «Собственно, во всех великих людях была эта жилка; она-то и была источником их величия; нормальный человек ничего не способен совершить»8.

Джойс не мог читать Гоголя в оригинале, однако часто ссылался на него и, возможно, имел некоторое представление о его лингвистическом гении, поэтому случайная интуитивная догадка Набокова о гоголевском влиянии в работах Джойса, по-видимому, не лишена оснований9. В Париже Джойс любил слушать, как его русско-еврейский amenuensis, Paul Leon, рассуждает о персонажах «Мертвых душ»10. Подозреваю, что особенно ему нравился ключевой эпизод, когда слуга Чичикова зачитывает вслух фамилии приобретенных Чичиковым «мертвых душ», сопровождая чтение комментариями по поводу характера людей на основании их «говорящих» фамилий. Это место наглядно демонстрирует присущую языку способность творить повествование и миф.

То явно выраженное сходство, которое многие отмечали между рассказами цикла «Дублинцы» и поздними рассказами Чехова, объясняется внутренними процессами, происходившими внутри формы художественной прозы на рубеже веков, когда фокус сместился с описания внешних событий к рассмотрению влияния события на душу человека. Так как в печати работы обоих авторов выходили приблизительно одновременно, вряд ли можно говорить о непосредственном влиянии их друг на друга. Однако, поскольку это два самых замечательных автора короткого рассказа и происходят они из разных концов Европы, разительные соответствия между ними заслуживают рассмотрения и комментария. Отказ от традиционного сюжета или интриги, концентрация внимания на создании определенного настроения или атмосферы, умеренность в использовании изобразительных подробностей, направленность «вовнутрь», на душу героя, в результате чего происходит «епифания» — озарение или раскрытие, выявление всеобщего и вечного в банальном и повседневном, — таковы характерные черты прозы позднего Чехова и раннего Джойса. То, что Джойс сказал Артуру Пауэру о важности чеховской драматургии, вполне можно отнести и к его художественной прозе:

В других пьесах ощущаешь надуманность и аффектированную театральность; неестественные люди совершают неестественные поступки. У Чехова все приглушенное и под сурдинку, как в жизни; бесконечные токи и противотоки пронизывают пространство, размывая и растушевывая резкие линии, столь любезные сердцу других драматургов. Чехов первым из драматургов опустил внешнее на его истинное место — ему достаточно лишь легкого прикосновения, чтобы воссоздать трагедию, комедию, образ человека и страсть11.

В личной жизни Джойса русские играли немалую роль. Разве мог он жить в Триесте, Цюрихе, Париже в ту эпоху, оставаясь незатронутым брожением и смятением, вызванными бурным потоком социальных и политических катаклизмов в Восточной Европе, славянских странах и в России, который дохлестнул и до этих мест. Триест представлял собой смесь итальянских, немецких и славянских элементов, Цюрих был классическим местом эмиграции русских революционеров, а в Париж в 1923 году переместился центр огромной русской послереволюционной эмиграции12. Ведь существуют в конце концов некие узы, связывающие изгнанников. Симпатия Джойса к русским была лишь немногим меньше, чем его симпатия к евреям, хотя иногда он и высказывался в том смысле, что русским нельзя доверять13. Paul Leon, преданный друг и частый помощник в Париже, был русским евреем. Джойс брал уроки русского языка у родственника Леона, Алекса Понизовского, который даже позволил себя убедить сделать предложение «безумной Лючии». Это не могло привести ни к чему хорошему, так и случилось, однако все же, похоже, это чуточку менее катастрофическим образом отразилось на личных отношениях, чем предыдущее предложение руки и сердца со стороны Самуэла Бекетта14.

Длительное время считалось (в том числе Сильвией Бич), что один русский, Владимир Диксон, был всего лишь плодом художественного воображения Джойса. Он был автором знаменитого письма «Dear Germ’s Choice» that appeared at the end of «Our exagmination», столь напоминавшего по стилю и остроумию творчество самого мэтра15. Сын англо-американского отца и русской матери, эрудит и полиглот, он поселился в Париже после войны. Опубликовал два тома русских стихов в Париже и переписывался с Эзрой Паундом по вопросам математики и музыки. Он в совершенстве владел четырьмя языками, говорил еще на нескольких, and had followed with fascination Joyce’s «Work in Progress», as it appeared in «transition»16. Возможно, именно Диксон познакомил Джойса с Алексеем Ремизовым, русским эмигрантским писателем, с которым в то время Джойс не мог не чувствовать глубокого родства17.

Ремизов переводил на русский Ибсена. Он был гениальным графиком, каллиграфом и экспериментировал в области синестезии. Его перу принадлежит трагедия на основе апокрифических свидетельств о жизни Иуды. В нем сочетался интерес к европейскому авангарду со страстной погруженностью в фольклорные и церковные материалы допетровской эпохи18. Говоря словами Edward Manouelian, Ремизов «уловил горечь и абсурд фольклорного воображения»19. Двойной дар исследователя и поэта-художника помог Ремизову «высвободить» архетипическую природу фольклорного повествования и библейских апокрифических текстов, которые он «стилизовал» и переделывал, щедро приправляя их анахронизмами, одновременно высвечивающими и вышучивающими универсальную природу излагаемых сюжетов. Конечно, все это было близко автору «Work in Progress». Много лет спустя Владимир Набоков пренебрежительно заметил: «Видите ли, Джойсу представлялось, что Ремизов что-то значил как писатель!»20 Чтобы лучше оценить это высказывание, небесполезно вспомнить, что Набоков восторгался «Улиссом» и презрительно относился к «Поминкам по Финнегану».

Девятого января 1934 года в государственной газете «Известия» был опубликован большой некролог по поводу смерти Андрея Белого, подписанный Борисом Пастернаком и двумя другими известными русскими писателями. Он появился в момент, когда модернизм в литературе подвергался жестоким нападкам, всего за несколько месяцев до позорного съезда писателей, на котором официально было заявлено об отказе от него. Редактором газеты был Николай Бухарин, который, как известно, спас многих писателей-модернистов и выступал в защиту литературного авангарда на съезде, но он и сам не избежал печальной судьбы — был репрессирован и погиб четыре года спустя. Авторы поставили Белого на очень высокую ступень в русской и мировой литературе и объявили себя его acolites, что было весьма смело в то время. Они написали, что «for contemporary European literature James Joyce … is the apex of technical mastery. But it must be remembered that James Joyce is the pupil of Andrei Bely»21.

Это любопытное заявление, учитывая факт отсутствия каких-либо свидетельств того, что Белый и Джойс вообще знали о существовании друг друга. Тем не менее, в некрологе, опубликованном 26 января в газете «Таймс», Глеб Струве написал, что Белый «предвосхитил» Джойса, и, по крайней мере для русской критики, как положительной, так и отрицательной, сопоставление Белого с Джойсом стало общим местом, хотя и редко комментируемым. Место Белого в русской литературе огромно, хотя только сейчас он приобретает заслуженное признание. Это яркий, пусть и неровный поэт, блестящий литературный критик и теоретик, и, возможно, величайший русский романист двадцатого века. Как и Джойс, он рано стал исповедовать «ибсенизм», и ему мы обязаны страстными статьями об Ибсене, Вагнере и Ницше. Как и Джойс, он интересовался языком «внутренней речи», ассоциативными процессами подсознания и феноменом порождения языком текста (narrative) и мифа. Также большую роль в его творчестве играет тема отца и сына. Однако его великий роман «Петербург», который обычно сравнивают с «Улиссом», на самом деле коренным образом отличен от него. Всем известно легендарное внимание Джойса к мельчайшим подробностям географии, обстановки, историческим деталям каждого конкретного дня в жизни Дублина. Петербург Белого, напротив, это город-символ, в котором детали намеренно размыты и искажены с целью создания некой атмосферы. Джойс иронически-фамильярно относился к теософии и антропософии и вполне мог назвать Блаватскую Блеватской, в то время как Белый даже после ссоры с Рудольфом Штайнером оставался правоверным антропософом. И все же, как и Джойс, Белый свое искусство направлял к конечной политико-патриотической цели «to forge the uncreated conscience of [his] race»22.

В период между 1932 и 1934 годами в Париже Джойс встречался со многими русскими, в том числе с несколькими весьма темными официальными или полуофициальными советскими личностями. Набоков, который вместе с Понизовским учился в Кембридже, несколько раз бывал у Джойса в эти годы. Выше я уже говорил об отношениях Джойса и Ремизова. Это были самые заметные писатели в среде русской эмиграции. В числе советских был Факторович23, однажды приезжал драматург и сценарист Всеволод Вишневский, который заверял Джойса, что он не только не запрещен в Советском Союзе, но даже и переводится после двадцать пятого года24. На Вишневского Джойс оказал только поверхностное влияние. Ни его пьеса «Оптимистическая трагедия», ни фильм «Мы из Кронштадта» не отражают глубинного духа творчества Джойса. У Сергея Эйзенштейна была более страстная и глубокая одержимость Джойсом, он даже защищал его в Советском Союзе, когда это было вовсе небезопасно. Эйзенштейн был ярким, дерзновенным, творческим новатором-формалистом, в некотором смысле они с Джойсом были родственными душами. Но совершенно непонятно, по крайней мере для меня, что он имел в виду, заявляя о намерении перенести внутренний монолог Джойса в искусство кино, в особенности в придуманное им «эпическое кино», или «в манере Джойса» запечатлеть при помощи кинокамеры внутреннюю жизнь толпы на Красной Площади25.

Осенью 1934 года на съезде писателей в Москве Джойс подвергся массированной атаке как яркий представитель модернизма в литературе. Хотя этот съезд, на котором социалистический реализм был провозглашен в качестве официального эстетико-художественного принципа советского искусства и была подготовлена идеологическая база для подчинения литературы целям пропаганды существующего строя, и не был столь единодушным и единогласным, как иногда полагали, а его репрессивный потенциал не был вполне очевиден до 1937 года, он все же направил советскую литературу по пути, с которого она не сворачивала до начала шестидесятых26.

Мало кто из советских делегатов съезда читал «Улисс» Джойса, лишь несколько отрывков переводилось на русский, и тем не менее Карл Радек, который возглавил нападки на модернизм, особое внимание уделил этой книге. Совершенно очевидно, что он ее тоже не читал, так как он перепутал Bloomsday с 4 июня 1916 года и обрушился на Джойса за то, что он не упомянул о «Пасхальном восстании»!27 Не покидавшее Джойса ощущение, что его книга «запрещена» в Советском Союзе, хотя и не было в буквальном смысле вполне правильным, все же было небезосновательным.

Несмотря на заверения Вишневского в обратном, русских переводов Джойса почти не было. В ноябре 1934 года в «Звезде» был опубликован перевод «Hades» episode из «Улисса», и еще два отрывка появились в 1935 году с комментариями Д.С. Мирского28. В период между январем 1935 года и апрелем 1936 коллективный перевод первых десяти эпизодов «Улисса» выходил в журнале «Интернациональная литература», а затем публикация была внезапно оборвана. В 1937 году члены переводческого коллектива Стенич, Мирский и Игорь Романович были репрессированы. С другой стороны, даже в этот страшный год вышло полное издание «Дублинцев» в коллективном переводе под редакцией И.А. Кашкина. Эмигрант Виктор Франк в 1968 году опубликовал за границей перевод «Портрета художника в юности», но в Советском Союзе это произведение появилось впервые в 1976 году, хотя еще в 1937 году его уже цитировали в рукописях! Переводы сопровождались исключительно необъективными комментариями и критикой, преследовавшими цель представить Джойса ужасающе «реакционным», причем часто подразумевалось не столько комментируемое произведение, сколько «Work in Progress». Д.С. Мирский, один из наиболее образованных и тонких критиков, который работал в Лондоне в эмигрантских изданиях, одним из первых русскоязычных исследователей понял и оценил Джойса. Однако после своего обращения в марксизм и возвращения в Советский Союз в 1933 году, он возглавил наступление на Джойса, хотя и в более цивилизованной манере, чем Миллер-Будницкая, чьи высказывания граничат с истерическими выпадами29.

Тем не менее, Джойса продолжали читать в России. Уже в 1937 году, а затем в 1955 А. Старцев писал интересные критические исследования о Джойсе. В шестидесятые годы, во время оттепели, когда начали допускаться некоторые отступления от жестких канонов социалистического реализма и стало возможным снова писать о Джойсе и публиковать его произведения, возник небольшой кружок поклонников Джойса, которые читали и любили его работы. В 1972 году Екатерина Гениева завершила работу над докторской диссертацией по Джойсу. В 1970 году молодой редактор издательства «Прогресс» обратился к Виктору Хинкесу, одному из лучших русских переводчиков, с предложением перевести «Улисса». Редактор впервые узнал об этом произведении от одной англичанки, которая дала ему экземпляр «Улисса». В то время все еще не было возможности заключить с Хинкесом договор о переводе этой книги. Однако перевод «Улисса» уже появился в Польше в 1969 году, так почему бы не попробовать сделать это и в России?30 Хинкесу приходилось параллельно заниматься и другими переводами, чтобы не умереть с голоду. Он страдал маниакально-депрессивным психозом, слишком много пил, нажил себе политические неприятности, так как протестовал против исключения Солженицына из Союза писателей, прошел через кризис веры и принял христианство. В 1981 году он умер, так и не закончив перевод. Работу над переводом продолжил его друг, Сергей Хоружий, физик по образованию, который не был профессиональным переводчиком, но являлся подлинным глубоко образованным гуманитарием — с ним Хинкес консультировался по особо тонким теологическим и философским вопросам. В конце концов полный перевод «Улисса» появился в ежемесячном журнале «Иностранная литература», а в качестве авторов перевода значились и Хинкес, и Хоружий. Публикации способствовала не только Гениева, которая к тому времени стала ведущим исследователем творчества Джойса в России, но и сам Дмитрий Лихачев, патриарх русского интеллектуального и научного мира31.

До сих пор «Улисс» не издан в виде книги32. Несмотря на глубокий комментарий Гениевой, Хоружего и других исследователей, а также перевод с английского целого ряда классических критических работ, роман был принят весьма неоднозначно. Но он живет и здравствует, и, возможно, сейчас какой-нибудь талантливый русский писатель-переводчик мечтает заняться «Поминками по Финнегану».

Если это произойдет, тут не обойдется без духа Михаила Бахтина. Бахтин — русский философ, умерший в 1975 году, — в настоящее время стал некой культовой фигурой и в России, и на Западе, хотя и по-разному. Может быть, он вовсе не читал Джойса, однако ряд его ключевых концепций в эксплицитной форме выражают то, что в Джойсе содержится имплицитно. Бахтин подчеркивал центральную роль языка в формировании и развитии человека, принципиальную незавершимость этого развития и самого языка, его полисемическую природу, его способность удерживать в себе и в некотором смысле воскрешать впоследствии те голоса, которые пользовались им. Бахтин воспевал открытость и приветствовал «радостную относительность», как он ее называл, гетероглоссию и диалог, «квази-косвенную речь» и the word with a sidelong glance. Его понятие «карнавала» основано на постулате о некой вечной неистребимой простонародной культуре, которая никогда полностью не подчинялась власти того или иного политического режима, но при малейшей возможности сбивала с него спесь, закружив в водовороте карнавального смеха, способного всех уравнять33.

Мы знаем, что историю Buckley и русского генерала Джойс узнал от своего отца и использовал ее как лейтмотив в «Поминках по Финнегану», посвятив около двадцати страниц в главе 11 описанию shooting. Уже давно она была блестяще истолкована Натаном Халпером, и здесь нет необходимости подробно излагать эту интерпретацию34. Халпер совершенно прав, связывая Архетипического человека, Василия Буслаева, с Buckley. Однако здесь следует добавить, что Booze-lay-off — это тоже Василий Буслаев, рядовой/типический богатырь из русских былин. Buckly, если (как предложил Халпер) вольно транслитерировать эту фамилию кириллицей, превращается в Василич, или в сына Василия, что дает нам Архетипического Отца и Архетипического Сына, ортодоксальный авторитет и бунтаря, сменяющего его. Это все происходит в городе Севастополе; преступление совершается в Крыму. Но Севастополь — это Sea vaast a pool — pool Шивы (Siva), а Шива в индуизме черного цвета. Таким образом, Севастополь означает черный pool, что также значит Дублин, поскольку Dubb на гаэльском значит черный, а lin — pool. Сын занимает место отца. Возникает новая ортодоксия. Халпер так выразился по этому поводу:

The children make a common turn
The rebels make a Comintern35.

Джойс ломает этимологию слов, разрушает смыслы и воссоздает их вновь. Он превращает Россию в Ирландию и наоборот. Он пишет Книгу жизни.

Примечания

Первоначально опубликовано в Joyce Studies Annual, 1993.

1. Neil Cornwell, James Joyce and the Russians (London, Macmillan, 1992).

2. Seamus Deane, «Joyce and Nationalism» в книге под ред. Colin MacCabe «James Joyce:New Perspectives» (Bloomington: Indiana University Press, 1982), 173.

3. P.Ia.Chaadaev, Philosophical Letters and Apology of a Madman, перевод и предисловие Mary-Barbara Zeldin (Knoxville: University of Tennessee Press, 1969), 34. См. также Raymond McNally, Chaadaev and His Friends (Tallahassee, FL: Diplomatic Press, 1971). C ранней юности русский поэт двадцатого века Осип Мандельштам разделял взгляды Чаадаева. См. его «Selected Essays», перевод и предисловие Sidney Monas (Austin: University of Texas Press, 1977), 101—107. См. также Clare Cavanaugh, «Synthetic Nationality: Mandel’shtam and Chaadaev», The Slavic Review 49, 4 (1990), 597—610.

4. Chaadaev, 160.

5. См. интересную статью Michael Holquist о возникновении русской национальной культуры и значении русского романа в сборнике «Dostoevsky and the Novel» (Princeton: Princeton University Press, 1977), 3—34.

6. Cornwell, 29.

7. Arthur Power, Conversations with James Joyce, под ред. Clive Hart (London: Millington, 1974), 59, цит. по: Cornwell, 27.

8. Power, 60, цит. по: Cornwell, 34.

9. Cornwell, 36.

10. Ibid., 28.

11. Power, 57—58, цит.: по Cornwell, 33.

12. В Цюрихе во время первой мировой войны Джойс был завсегдатаем кафе «Одеон», которое часто посещал Ленин. См. также: Robert Williams, Culture in Exile (Ithaca: Cornell University Press, 1972).

13. Cornwell, passim.

14. Cornwell, 17—18; Richard Ellmann, James Joyce (Oxford: Oxford University Press, 1982), 648—650. И Леон, и Понизовский погибли в немецких лагерях смерти. Факторович, более elusive русский персонаж, на самом деле являвшийся кем-то вроде советского агента, чья фамилия сильно напоминает вымышленного «Таксовича» в начале набоковской «Лолиты», помогал Джойсу по алгебре и математике. Cornwell, 13—14; «Selections from the Paris Diary of Stuart Gilbert, 1929-1934» под ред. Thomas Staley и Randolph Lewis, в Joyce Studies Annual (1990): 15—16.

15. Cornwell, 8—11; Thomas Goldwasser, «Who was Vladimir Dixon? Was he Vladimir Dixon? JJQ 16,3 (1979): 219—222; John Dixon, «Ecce Puer, Ecce Pater: A Son’s Recollections of an Unremembered Father», JJQ 29, 3 (1992): 485—492. В номере представлены также фотографии Диксона и его жены, фотографии письма, помеченные Диксоном места из «Поминок по Финнегану», переписка Диксона с Эзрой Паундом, несколько стихотворений в переводе и небольшая статья Edward Manouelian о Ремизове.

16. John Dixon, 488.

17. Пока нет свидетельств того, встречались ли когда-либо Джойс и Диксон. «Оба они жили в Париже в период с 1923 по 1929 год; оба посещали Shakespeare and Company. Мы никогда этого не узнаем.» Ibid., 490.

18. Edward Manouelian, «Aleksei Remizov and Vladimir Dixon», JJQ 29, 3 (1992): 557—562; Victor Terras, A History of russian Literature (New Haven: Yale University Press, 1991), 477—479.

19. Manouelian, 558.

20. Ibid., 557.

21. Cornwell, 64—65.

22. См. предисловие и аннотации переводчиков к Andrei Bely, Petersburg, перевод и предисловие Robert Maguire и John Malmstad (Bloomington: Indiana University Press, 1978). См. также под ред. John Malmstad Andrei Bely: Spirit of Symbolism (Ithaca: Cornell University Press, 1987).

23. Cornwell, 17—18; Richard Ellmann, James Joyce (Oxford: Oxford University Press, 1982), 648—650. И Леон, и Понизовский погибли в немецких лагерях смерти. Факторович, более elusive русский персонаж, на самом деле являвшийся кем-то вроде советского агента, чья фамилия сильно напоминает вымышленного «Таксовича» в начале набоковской «Лолиты», помогал Джойсу по алгебре и математике. Cornwell, 13—14; «Selections from the Paris Diary of Stuart Gilbert, 1929—1934», под ред. Thomas Staley и Randolph Lewis, в Joyce Studies Annual (1990): 15—16.

24. Cornwell, 58—59.

25. Однако, см. Goesta Werner, «James Joyce and Sergej Eisenstein», JJQ 27,3 (1990): 491—507.

26. Regine Robin, перевод Catherine Porter, «Socialist Realism: an Impossible Aesthetic» (Stanford, CA: Stanford University Press, 1992).

27. Cornwell, 104—105.

28. Д.С. Мирский — литературный псевдоним Д.П. Святополк-Мирского (прим. перев.)

29. Ibid., 90—91, 94—99, 108—109; Д.С. Мирский, «Литературно-критические статьи» (Москва, 1978); Д.С. Мирский, «Статьи о литературе» (Москва, 1987); под ред. G.S.Smith, D.S.Mirskii: Uncollected Writings on Russian Literature (Berkeley: Berkeley Slavic Specialities, 1989); R. Miller-Budnitskaya, перевод N.J.Nelson, «James Joyce’s Ulysses», Dialectics 5 (1938), 6-26.

30. Emily Tall, «Behind the Scenes: How Ulysses Was Finally Published in the Soviet Union», The Slavic Review 49, 2 (1990): 183—199. См. также ее подборку и комментарий «Correspondence between Three Slavic Translators of Ulysses», The Slavic Review 49, 4 (1990), 625—633.

31. Tall, «Behind the Scenes», 190.

32. Автор не знает, что книга была выпущена издательством «Республика» в 1993 году (примечания редакции РЖ).

33. Mikhail Bakhtin, перев. Michael Holquist and Caryl Emerson, The Dialogic Imagination (Austin: University of Texas Press, 1982); Bakhtin, перев. Caryl Emerson, Problems of Dostoevsky’s Poetics (Minneapolis:University of Minnesota Press, 1982); Bakhtin, перев. Helene Iswolsky, Rabelais and His World (Bloomington: Indiana University Press, 1984). См. также Katerina Clark and Michael Holquist, Mikhail Bakhtin (Cambridge, MA: Harvard University Press, 1984); Gary Saul Morson and Caryl Emerson, Mikhail Bakhtin: Creation of a Prosaics (Stanford: Stanford University Press, 1990); sidney Monas, «Verbal Carnival», Irish Slavonic Studies 6 (1985): 35—45; Sidney Monas «Literature, Medicine and Celebration of the Body in Rabelais, Tolstoy and Joyce», в The Body and the Text, под ред. Bruce Clark and Wendell Aycock (Lubbock: Texas Tech University Press, 1990), 57—76.

34. Nathan Halper, «James Joyce and the Russian General», Partisan Review (18 July—August, 1951), 424—431.

35. Halper, 430.

Яндекс.Метрика
© 2017 «Джеймс Джойс» Главная Обратная связь